Дружба со Светой (1)

Автор: Михаил Глебов, ноябрь 2002

Всякий живой процесс не может стоять на месте, он развивается или, в нисходящей своей ветви, затухает; и чем сильнее задеты интересы участников, тем активнее кипят события. Я впервые почувствовал сладость равного, дружеского общения, столь отличавшегося от моих тоскливых контактов с родителями и Ольгой, - и теперь, глотнув этого наркотика, уже не мог возвратиться назад.

Света, со своей стороны, по-видимому, также находила мое общество приятным. Во-первых, я был старше ее (а в начальных классах один год многое значит), и дружба с таким взрослым парнем льстила ее самолюбию. Во-вторых, я казался ей "шибко умным", выделяясь интеллигентностью из массы учеников простой средней школы, где она училась. В-третьих, иных ребят, пригодных для развлечения, поблизости не имелось. В-четвертых, играть со мной было спокойно, потому что я никогда не оскорблял ее, не дразнил, не чванился возрастом и эрудицией, - что, к сожалению, более чем обычно в отношениях между детьми.

Этот момент я должен подчеркнуть особо и громко воздать себе хвалу, ибо, если вдуматься, здесь для меня крылось серьезное искушение. В самом деле, еще до школы я отличался значительным своеволием, которого сполна хлебнула Ольга. Поэтому, столкнувшись со слабейшим товарищем, я легко мог бы "взыграть духом", заняться диктаторством или даже рукоприкладством. И это казалось тем более вероятным, что мое самолюбие непрестанно ущемляли в школе, а здесь было так удобно взять реванш! - Но я твердо помню, что у меня даже и мыслей таких не возникало. Конечно, здравый рассудок мог мне подсказать, что, благодаря бабушкиной клевете, и без того находясь на дурном счету у соседей, я, словно сапер, не имею права допустить в своем поведении ни единой ошибки, иначе все двери передо мною захлопнутся навсегда, и дача из райского уголка превратится в ад. И это была бы та самая расплата, которая постигает всякого человека, не прошедшего искушение. Но я до такой степени обрадовался тому, что нашел наконец друга, что само искушение пронеслось для меня незамеченным.

Что касается Светы, у нее оказался очень покладистый и дружелюбный характер. Она была "проста" - не только поверхностностью ума и знаний, но и отсутствием камня за пазухой, и ее чувства, по крайней мере, в ранние годы, со всей определенностью читались на ее лице; когда ей было весело, она смеялась, когда что-нибудь выглядело обидным - хмурилась и прямо требовала разъяснений. Но я всячески оберегал нашу дружбу, и потому случайные конфликты разрешались мгновенно и к обоюдному удовольствию. В сущности, психологически мы идеально подходили друг другу. Инициатива, как и положено, в большей степени принадлежала Свете, но исполнение организовывал я. Все мы обдумывали и решали вместе, и даже самый вопрос о том, кто из нас "главнее", показался бы нам диким и отвратительным. Если один предлагал то, что другому не нравилось, тот вносил встречное предложение, но такие споры никогда не перерастали в конфликт самолюбий.

По мере того, как наши встречи на мостике все учащались, взаимоотношения обеих семей становились мягче, либеральнее, вплоть до того, что и между собою они стали чаще здороваться. А тут еще в правлении товарищества затеяли строительство большого сарая - "клуба", в котором по выходным должны были крутить кино. В то лето регулярно объявлялись "субботники", которые все мужчины отрабатывали со своим инструментом. Одни рыли фундаменты, другие выкладывали из кирпича кинобудку, третьи плотничали в огромном "зрительном зале", куда доставили много потертых стульев, четвертые настилали кровлю из шифера. Дальновидный Валерий, отец Светы, махал рукой Ивану, и они шли туда и работали вместе. В результате к осени дело дошло до того, что Ларионовы и Феоктиcт Евлампиевич остались в глухой изоляции. Они по старой памяти еще бурчали под нос всякую брань, но их время, со всей очевидностью, уже прошло.

Очень скоро Света уже свободно забегала на наш участок вплоть до крыльца; дальше начинались ягодные посадки, над которыми плакала от жадности Валентина. Но и туда мы стали ходить, при условии, чтобы я следил за подругой и не давал ей кормиться нахаляву. Свете, как ни странно, дома также запрещали подходить к кустам; это была чистая глупость, ибо свежая ягода гораздо полезнее и вкуснее той же ягоды, плавающей в варенье. Поэтому у Светы всегда был хороший аппетит и ужасно чесались руки. При моих родителях и особенно при бабушке она изображала полнейшую невинность, но потом, воровато оглянувшись по сторонам, летела к кусту и дергала, сколько получится. Я очень не одобрял такой наглости и иногда отзывал ее в сторону, будто нашел там что-то интересное, но напрямую не оговаривал, боясь обидеть. Сам же я не проявлял к насаждениям Черниковых никакого интереса, поскольку вдоволь кормился ягодами дома (и эта дисциплинированность очень ценилась Татьяной Федоровной). Иногда Света, в виде компенсации, сама пихала мне какие-нибудь экзотические ягодки - желтую малину, например.

Только один раз Света сплоховала: тогда ее пустили на террасу, был вечер, и родители привезли из Москвы килограмм хороших слив. Эти сливы, уже помытые, лежали в миске. Света, словно кошка вокруг сметаны, ходила поблизости, поводя маслеными глазами, и наконец осмелилась выпросить одну "сливку". Я согласился. Тогда Света попросила еще, и к тому времени, когда отец вернулся от крана, миска на три четверти оказалась пустой. В воздухе повисла пауза, причем я испугался гораздо сильнее Светки: вдруг ее теперь вовсе выгонят? "Ну, хватит!" - сварливо сказал Иван и унес миску в комнату. Смущенная Света тут же убежала домой, но никаких последствий этот инцидент не имел.

Притом, что мы оба были вполне домашними и, так сказать, благонравными детьми, манера поведения у нас существенно различалась. Кажется, что меня больше сдерживала внутренняя узда, тогда как Свету - внешняя. Воспитанная в чрезвычайной строгости (и, вероятно, не без рукоприкладства), Света боялась взрослых, точнее, их наказаний; если же можно было тайком нарушить некоторые запреты, они тут же нарушались. В сущности, родительские указания рассматривались ею как прихоти самодура, сами по себе не имеющие никакой цены, но подлежащие исполнению единственно под страхом кнута. В этом, несомненно, крылся огромный воспитательный просчет Черниковых: делая ставку на механическое подавление озорства, они не разъясняли причин, по которым Свете не следовало делать того-то и того-то; и тогда это "то-то" в глазах Светы становилось еще привлекательнее, ибо запретный плод сладок.

Я же, напротив, не привык бояться домашних, и хотя не позволял себе хамства, но всегда твердо отстаивал свое мнение; что же касается запретов, я, в меру своего разумения, их рассматривал и если считал справедливыми, то строго придерживался их даже вдали от родительских глаз. Трудно сказать, насколько такая "свобода" была сознательно дарована мне взрослыми; скорее всего, здесь сложились несколько факторов: традиционное для Ларионовых неприятие телесных наказаний, отсутствие явно выраженной наглости с моей стороны (как и дурного влияния на меня, допустим, дворовых хулиганов), а также общее наплевательское отношение к ребенку, который если не "выходил за рамки", то и не требовал специального усмирения. В результате уже с ранних лет во мне сформировалось чувство собственного достоинства, которое не позволяло, подобно рабу, униженно кланяться перед надсмотрщиком и тут же, как ни в чем не бывало, куролесить за его спиной. Нет, я везде требовал четкости и легального разрешения, и если такового не давалось, искал разумную причину, отсутствие которой неизбежно вело к пререканиям.

В результате таких различий оба семейства далеко не сразу привыкли к манере поведения соседского ребенка. Валентину страшно раздражала манера Светы, едва отогнанной прочь от куста, тут же возвращаться с другой стороны, или, допустим, без разрешения просачиваться на террасу дома. "Вдруг украдет что-нибудь? - скрипела бабушка. - С них, с Черниковых, это станется". В ее прокурорском мозгу не укладывалось, как это можно, извинившись и даже покраснев, через минуту повторять то же самое.

Со своей стороны, Татьяна Федоровна была весьма озадачена моими дипломатическими демаршами. Время от времени проштрафившаяся Света направлялась до обеда на прополку огородных гряд; тогда я спокойным шагом являлся к крыльцу и, не стесняясь нахмуренным видом Татьяны Федоровны, рассудительно объяснял, почему внучку следует отпустить. Такое нахальство, конечно, было невиданным в доме Черниковых (здесь дети вовсе не имели права голоса), но моя безукоризненная вежливость и "дипломатический такт" не позволяли придраться к форме, а накричать на меня без объяснений опасались, ибо видели, что я, в противоположность Свете, принимаю такие вещи всерьез, по-взрослому, и результатом станет новое осложнение отношений между участками, чего теперь никто не хотел. Даже Феоктиcт Евлампиевич, посверлив меня свиными глазками сквозь очки, шествовал своей дорогой и иногда оглядывался, не показывают ли ему в спину язык.

Я не могу назвать поведение Светы наглым (хотя искорки пробивались), но оно было гораздо более раскованным, чем у меня. Если представлялась возможность куда-то залезть, не опасаясь взбучки, она туда лезла, высмеивая мои попытки разобраться в дозволенности такого поступка. Отправленная полоть огород, она выдергивала ровно столько травы, чтобы Татьяна Федоровна была удовлетворена при взгляде с дорожки; я же предпочитал потратить больше времени, но зато вычистить все как следует. Я даже совался ей помогать, и это был эффективный способ освобождения Светы из плена, ибо Татьяна Федоровна, боясь, что ей припишут "эксплуатацию чужого ребенка", поскорее выгоняла нас обоих прочь с огорода. Любопытно также, что по "малому делу" я, прервав игру, отовсюду послушно тащился в свою уборную, тогда как Света, ничтоже сумняшеся, пускала струю за ближайшим кустиком. Мне это казалось диким, как если бы кто мочился в разных углах квартиры: это же будет не сад, а одна сплошная уборная!

* * *

Татьяна Федоровна - светлая ей память! - была несколькими годами младше своего великого мужа, и в описываемое время находилась на той зыбкой грани, которая отделяет пожилую женщину от старухи. Она выглядела довольно высокой, с толстым брюхом, а из-под халата вниз торчали две тощих конечности в рваных тапочках и закатанных шерстяных носках. Густые черные волосы, уже с явной сединой, были всегда наскоро заколоты пучком на затылке. Лицо у Татьяны Федоровны было мясистое, смуглое, слегка морщинистое, с россыпью коричневых веснушек и густыми черными бровями под стать Брежневу; на носу нередко сидели очки в широкой черной оправе, придававшие ей прокурорский вид. Одевалась она неряшливо - в какие-то старые халаты и платья, поверх которых обыкновенно красовался просторный фартук.

Важнейшей чертой характера Татьяны Федоровны, несомненно, было величайшее трудолюбие: она, можно сказать, не исполняла те или иные работы по хозяйству, но просто жила ими. С раннего утра и до позднего вечера она, почти не присаживаясь, сновала из кухни в сад и из сада в кухню, далеко посрамив Юлия Цезаря, который, как известно, успевал одновременно делать всего лишь семь дел. Я бы не сказал, что она спешила; напротив, она передвигалась с царственной неторопливостью (от мужа научилась), а вокруг нее все кипело, парилось, отмокало в тазу или росло на грядках. Татьяна Федоровна никогда не хвалилась своими трудами и не рассуждала о том, что ей еще следует сделать; более того, она, видимо, даже не задумывалась о плане работ на сегодня, но просто, едва проснувшись, хваталась за ближайшее дело, потом за следующее, и так до тех пор, пока над деревьями не всходила луна.

С точки зрения "научной организации труда", действия Татьяны Федоровны не выдерживали никакой критики. Особенно это было заметно в саду, представлявшем собою вавилонское столпотворение: между яблонями там сидели смородины, между смородинами - клубника или кабачки, в промежутках которых еще удавалось напихать бобы или репчатый лук. Таким порядком были сплошь перепаханы почти все двенадцать соток, не оставляя места на дорожки и даже - куда хотя бы поставить ногу. Татьяна Федоровна, словно объевшаяся пчела, грузно порхала в своем фартуке над этим великолепием, чистя, пропалывая и выдергивая что-то к столу. Только она одна знала все двести мест на участке, где рос укроп и зеленый лук, где со вчерашнего дня еще не полита картошка или прячутся два-три годных к ужину огурца. И когда она приказывала кому-нибудь из домашних сорвать эти огурцы, а те не понимали, где именно их найти, она раздражалась и, комично сморщив тупой и широкий, словно у хомяка, нос, начинала браниться.

Характер Татьяны Федоровны отнюдь не казался ангельским. Она пасовала только перед мужем, как лейтенант перед полковником; на солдат же этот лейтенант орал почем зря. Все бегали, выпучив глаза, и исполняли, что велено. Тем не менее, главной целью этих взбучек всегда было стремление к порядку, и я не помню в ее устах ядовитых насмешек и оскорблений, уязвляющих самолюбие, - этих верных признаков адского духа. Самым страшным ругательством Татьяны Федоровны было "Солоха!" (видать, в юности она познакомилась с Гоголем). "Солохами" были все неряхи, недотепы и бездельники женского пола - как домашние, так и соседи; подобной критики в адрес мужчин я что-то не помню.

Татьяна Федоровна вообще была строгой бабушкой и даже, случалось, драла внучек за волосы, заставляя бояться себя, но я бы не назвал ее злой: возможно, она интуитивно чувствовала, что без натянутой узды ее домашний очаг просто не устоит. В редкие минуты досуга она любила поболтать с соседками, высказывала свои мнения эмоционально, без обиняков и даже брызгая слюной; но я, опять-таки, остерегся бы зачислять ее в сплетницы. Одним словом, Татьяна Федоровна видится мне почти идеальным кандидатом в ангелы Последних Небес, которые любят свое дело ради самого дела, имеют совесть и справедливость, но никаким истинам не обучены, и во всем остальном являются совершенно натуральными духами. От них нельзя требовать слишком многого, но мы должны быть им благодарны за то, что они есть. Без них мир стал бы гораздо темнее, если бы вообще устоял.