Рождение внутреннего конфликта

Автор: Михаил Глебов, октябрь 2002

Я, конечно, не возьмусь утверждать, что первая серьезная перемена в моем духовном состоянии (сколько-то их будет еще впереди!) аккурат совпала с переездом на новую квартиру; но мне уже было пять с половиной лет, а к этому возрасту нормальный ребенок прощается с состоянием детской бессознательности и начинает худо-бедно ворочать мозгами сам. Прежде у него практически вовсе не было памяти, а лишь стоп-кадр текущего момента: вот его кормят противной кашкой, а что случится дальше - это уже за горизонтом сознания. Потому и память его состоит из лоскутных обрывков: что-то его вчера удивило, что-то год назад напугало, и эта мозаика свободно пересыпается из угла в угол, будто стекляшки в калейдоскопе, так что нельзя разобрать: какие эпизоды были раньше, какие позже и как они логически связаны между собой.

К примеру, откуда я знаю все факты, изложенные в предыдущих главах? - это весьма сложный и практически нерешаемый вопрос. Какие-то проблески уцелели в дальних углах затылка, но нет никакой гарантии, что ту смешную ворону я видел в четыре года, а не в семь. А может, я ее даже и вовсе не видел, а тетя Оля за обедом рассказывала? Или, что также часто бывает, я теперь помню не самый факт, а свои давние мысли об этом факте, когда, так сказать, первичные воспоминания были еще относительно свежие. Я тогда их отчего-то вспомнил, удивился, и эта вспышка повторно записалась на ленту. Или однажды родители стали делиться с гостями, какой смешной был Мишка-маленький лет пять назад, и этот рассказ (более или менее искаженный по существу), наслоившись на копеечные остатки моих собственных впечатлений, выливается сейчас на бумагу?

Ибо маленький ребенок живет вне времени и пространства, т.е. не видит и не чувствует своей связи с прошлым, с будущим, с другими людьми и окружающими предметами, как это, согласно Сведенборгу, вообще характерно для животных. Вокруг него не существует закономерностей, а одни только феномены; и солнце за окном каждый раз встает для него в штучном, разовом режиме; ибо вот, оно встало; и завтра - вот, оно встало; и послезавтра - вот, оно встало; но к этому времени память о том, как оно вставало позавчера, совершенно изглаживается; однако если память не фиксирует характерные аналогии и повторения, разум не может приступить к выведению закономерностей, да и вообще ни к какому анализу. Анализ (рассуждение) помещает человека в некоторую систему координат, более или менее верную, где все окружающие предметы и люди, включая его самого, обладают какими-то свойствами и вращаются по собственным орбитам; тогда их поведение можно прогнозировать, чем и занимаются астрономы. Но малыш пребывает еще в первозданном хаосе: он проснулся, открыл глазки, и вот, он просто есть, а другие предметы безо всякого установленного порядка вдруг возникают откуда-то, тычутся в него и вновь улетают прочь. И он только таращится по сторонам: вон, еще и это пролетело!

Однако годам к пяти-шести центральный процессор начинает потихонечку набирать обороты. Вчерашний день хотя бы частично удерживается в памяти, за ним - позавчерашний, и тогда наконец становится ясно, что утренний восход солнца есть закономерность, так что его, несомненно, следует ожидать и завтра, и послезавтра. Поведение становится уже не таким спонтанным, ибо ребенок наконец замечает, что его родители любят, чего не одобряют, и, следовательно, в каких случаях и как удобнее к ним подступаться. Мало того, он уже начинает чувствовать собственные склонности и желания, которые со слов домашних оцениваются как хорошие или дурные. Вдоволь нахватавшись этих оценок, он затем уже сам начинает прикладывать эти лекалы к себе и другим, и тогда нередко приходит к совсем иным выводам, откуда рождаются первые конфликты мировоззрений с окружающими людьми.

Ведь обыватели не слишком утруждают себя справедливостью и, как правило, объявляют плохим все, что им в данный момент мешает; назавтра этот же детский поступок, в приложении к другим обстоятельствам, может быть даже назван хорошим. Плохо, к примеру, если ребенок ссыпал маменьке картофельные очистки туда же в суп; еще хуже, если его поймали с поличным соседи; но если дело с соседями прошло безнаказанным (не пойман - не вор), то отчего бы и не пошутить? Но ребенок жадно накапливает чужие оценки вместе со всеми противоречиями, и силится разобраться в них, и прийдя к некоему собственному пониманию вещей, в дальнейшем уже цепляется за него, яростно отстаивая его перед взрослыми и вынуждая их наконец прибегать к ремню как к "последнему аргументу короля".

Я уже достаточно написал о той изоляции и всеобщем отчуждении, в котором прошло мое дошкольное детство. Меня не били и даже мало ругали - но столь же мало и занимались со мною, сводя сложнейшее дело воспитания ребенка к чисто внешним процедурам кормления, прогулок, чтения детской макулатуры. При мне всегда кто-нибудь был - мать, бабушка, Ольга; но "были" - значит находились неподалеку, занятые своими делами, и только временами поглядывали, как бы я часом не проломил себе башку. Если я начинал лепетать что-то свое, это была "ерунда", которую, конечно, нести не следовало; если я чего-то хотел, это обыкновенно случалось невовремя и некстати. Напротив, от всего, что действительно требовалось ребенку, я злонамеренно уклонялся: не желал кушать облитую жиром кашу, пить молоко с пенками, выводить аккуратно в тетради полную страницу буквы "А" и тому подобное. Это было тотальное непонимание детской души, а понимание отсутствовало по той единственной причине, что не было никакой любви к ребенку, хотя на словах эта любовь непрестанно декларировалась. Ибо всякое дело, исполняемое формально, никогда не приносит желаемых результатов. Со мной обращались формально, и потому я с раннего детства (еще толком не понимая этого) чувствовал себя одиноким и никому не нужным.

До тех пор, пока мой разум де-факто пребывал еще в младенческом состоянии, я воспринимал существующее положение как единственно возможную данность, ибо, ко всему прочему, мне еще не с чем было его сравнивать. Я знал только, что плохо делать это, это и это - иными словами, негоже практически все, что я реально делал, - а вот что было гоже и хорошо, мне как-то всегда затруднялись объяснить. И я, с младенчества крепко впитав пуританскую моралистику Риты и Валентины, сам твердо верил в негожесть своего поведения и с великой радостью свернул бы на другие рельсы, если бы мог себя переломить и если бы знал, как этого добиться.

Я охотно соглашался, что послушные мальчики с удовольствием едят пресный суп и мерзкую кашу, но ничего не мог поделать с тошнотными спазмами при виде них. Я готов был сам утверждать, что мои фантастические россказни "про Снигалку" суть до крайности дефективное явление, но при этом не мог ни удержать своей фантазии, ни пустить ее по другому руслу. Вообще всегда получалось, что любое мое желание вызывало критику, удовлетворить которую можно было, только став уже не Мишей Глебовым, а каким-нибудь идеальным пионером из воспитательной детской макулатуры.

И тут сразу необходимо отметить важнейший факт моей будущей биографии: именно отсюда у меня родилась привычка огульно осуждать свое фактическое поведение и стремиться умом к его тотальной перелицовке - занятие, конечно, глупое и практически неосуществимое, однако не будь его, я бы навряд ли порвал с мещанским болотом, притом на такой ранней стадии, что практически не успел даже испачкаться об него. В результате моя скрытая от глаз адская наследственность провиденциально лишилась внешней питательной среды, что, конечно, сделало мои отрочество, юность и молодость излишне горькими, но зато дало шанс на выход из ада. Ибо наследственность мне, как видно, досталась такая, что только лишь крайности многолетнего безжалостного опустошения позволяли надеяться на благополучный конец.

Таким образом, уже к шестилетнему возрасту я был введен в серьезный внутренний конфликт: слепо веря родительской критике (т.е. тем прописным истинам, с которыми вряд ли возможно спорить), я в то же самое время не мог заставить себя поступать как велено. Проблема, конечно, заключалась не в ложности прописных истин, а в невозможности их конкретного применения к делу. Да, говорить "про Снигалку" было плохо; но ведь не мог же я целыми днями молчать как рыба и ни о чем не думать! Следовательно, отбирая у меня дурацкие фантазии, следовало заменить их чем-то более подходящим. Да, жестоко было по целому часу в день терзать несчастного Алексея глупостями; но тогда мне требовалось обеспечить другое общение, иную возможность выговориться. Да, нехорошо было "носиться как угорелому" по квартире; но тогда следовало разрешать мне это где-нибудь на площадке детского сада. Иными словами, вы вправе критиковать голодного человека за то, что он ест всякую гадость, лишь в том случае, когда можете предложить взамен более достойное питание. Если же ваша критика ограничивается одними нравоучениями, а пищи никакой нет, было бы гораздо порядочнее совсем не открывать рта.

И вот примерно к шести годам этот исподволь нараставший внутренний конфликт понемногу стал вылезать наружу, негативно влияя на мое поведение, которое теперь обескураживало и озлобляло домашних. Я, конечно, еще ничего не мог понять или объяснить здраво (первые попытки тому будут сделаны лишь в 1977 году, в шестнадцатилетнем возрасте). Но если у вас что-то болит, вам вовсе не требуется быть врачом, чтобы чувствовать боль. Врач нужен для того, чтобы поставить диагноз и прописать лечение. Но докторов вокруг меня отродясь не бывало, а толклись одни только судьи фарисейского типа, которые читали нотации, грозили пальцами и пугали темным, безрадостным будущим. И я, ощутимо зажатый в угол, волей-неволей начал неравную борьбу за автономность и независимость собственной личности в холодном, чужом и тотально враждебном мире.